
Ничего не жалко. Эммочкина наука — она его научила денег на себя не жалеть. Тратить. До нее он только одно знал — котлы. Часы-часики, тикалки наручные, каминные, каретные, кабинетные… Эммочка глаза открыла, всему научила… Глаз! Вкус! Чутье! Все, что в доме есть, — посуда, серебро, мебель, картины — высшей пробы. А наследников толковых — нету, хотя народу — полный стол! И всем хочется. Даже Екатерина Алексеевна, услужающая, и та претендует на строчку в завещании… Но она хоть в чем-то разбирается: холодные закуски всегда прекрасно стряпает, и пироги дрожжевые ей удаются, но горячее — хоть тресни! — всегда пересушивает… Впрочем, гурманов среди них нет, народ непривередливый, мало кто и заметит, если поросенок будет суховат — ишь, как по буфету ударяют. Только Иван Мурадович, восточный человек, понимает, что на тарелке лежит. Ест он аристократически-отстраненно, с выражением лица благосклонно безразличным, и рука его того же оттенка, что слоновая кость черенка рыбной серебряной вилки… Впрочем, он и одними голыми пальцами, без вилки и ножа, тоже ел таким образом, что в голову приходила мысль об игре на музыкальном инструменте или о тех интимных операциях, которыми он двадцать лет занимался… Лицо у Ивана Мурадовича было лишено выражения, и уж во всяком случае никакого отношения к пище — восторженного, оценивающего или жадного — на нем не написано. Угощение, собственно говоря, было для мусульманина либо бесспорно несъедобным — вроде студня и поросенка, либо подозрительно, например, пирожки с мясом и салат неизвестно с чем. И ел Иван Мурадович очень с большим выбором и умеренно — белую рыбу, свежие огурцы, баклажаны, зелень… Думал же он вовсе не о еде, а о старшем сыне Абдулле, заканчивающем в Лондоне коммерческую школу, о том, что собирался лететь к нему в эту субботу, но в пятницу предстояла операция над увядшим членом одного богатого человека. И, пожалуй, улететь ему не удастся… Он презирал своих пациентов, теряющих мужскую силу к пятидесяти.